Христианская литература

Вера глазами физика - Джон Полкинхорн
Знание

Верим...

Наша забота — поиск истины. Вера может дать нам все: она может под­держивать нас в жизни и при приближении к смерти; она может дать нам нить смысла там, где иначе был бы лабиринт бессмыслицы - но она не может обеспечить нас этим во всей полноте, если не основывается на истине. Я полностью согласен с Дэвидом Паилином, что «попытки защи-щать теизм, игнорируя вопрос истины... совершенноатеистичны. Это пре­клонение перед человеческими желаниями, а не истинной реальностью»1. Ричард Рорти (Rorty) мудро подметил: «Даже сегодня больше честных, надежных, справедливых людей избираются в Королевское общество, чем, например, в Палату Общин»2. Верующий человек желает видеть себя сре­ди добросовестных исследователей, а не обыкновенных спорщиков.

Вопрос, как мы приходим к истинной вере, занимал множество умов с самого момента зарождения философии. Эпоха Просвещения явилась водоразделом в истории развития мысли, потому что решительным обра­зом отказалась от простой опоры на авторитет как на основу веры. Имма­нуил Кант определил Просвещение как освобождение человека от «не­способности использовать свое понимание без указаний со стороны». Наступила новая эпоха мысли, и ее дух ясно различим в словах завещания лорда Гиффорда. Это освобождение от подчинения внешнему авторите­ту стало возможным благодаря успеху науки XVII столетия в формирова­нии представлений о физическом мире, которые мало обязаны Аристоте­лю или Птолемею (хотя Архимеда можно считать их античным покрови­телем). Был отвергнут не долг перед прошлым, а очарование им. Никто — тем более ученый — не может начинать интеллектуальную историю с нуля. Даже сэр Исаак Ньютон говорил, что может смотреть вперед, потому что стоит на плечах гигантов. Чем бы мы ни занимались, мы — наследники традиций, и хотя наше поколение может трансформировать унаследован-

ные знания, оно будет делать это, отталкиваясь от прошлого, а не отрицая его. Мы правы, когда с подозрением относимся к заявлениям о том, что до сих пор повсюду была тьма, и только сейчас забрезжил свет. Особая лредусмотрителвностьтребуется при исследовании таких областей, где, в отличие от науки, мы не достигаем устойчивого накопления согласован­ных результатов. (Я уже отмечал, что в целом некумулятивный характер богословия есть отражение того факта, что Субъект его изучения превос­ходит нас, в то время как в исследовании физического мира мы превосхо­дим объект наших исследований)5. Английские мистики XIV века и испанс­кие мистики XVI века могли, безусловно, знать такие вещи, которые мы мо­жем понять, только руководствуясь их прозрениями '.

Хотя поиск истины и требует критической оценки прошлого (и насто­ящего), отрицательный скептицизм нам не слишком поможет. Исходное принятие того, что кажется истинным, является необходимым условием выяснения истинной реальности. Ричард Свинбурн на основе этого сфор­мулировал принципы доверчивости (при прочих равных условиях, вещи, возможно, таковы, какими кажутся) и свидетельства (при прочих равных условиях, вещи, возможно, таковы, как они о себе заявляют). «Рациона­лист — доверчивый человек, который верит опыту до тех пор, пока он не направит его на ложный путь. Скептик же отказывается доверять опыту до тех пор, пока не убедится, что он не направляет его на ложный путь»7. Основной вопрос — что понимать под «прочими равными условиями». В истории науки существует много примеров, когда люди отказывались при­знавать хорошо описанные явления, если они не укладывались в их апри­орную точку зрения. Лаплас (величайший последователь Ньютона, зани­мавшийся небесной механикой) прекращал все разговоры о метеорах сло­вами: «Не хочу и слышать об этих сказках». Однако и я не склонен при­давать большого значения рассказам соседа о том, как вечером у него в саду приземлилась летающая тарелка. Доверчивость требует постоянно­го соотнесения обстоятельств частного события с общим представлени­ем о том, что вообще возможно. (Мы вплотную столкнемся с этой пробле­мой в последней главе, когда будем обсуждать воскресение Христа.) Я не думаю, что существуют формальные правила, которые могут помочь нам в наших суждениях. Мы просто должны отдавать себе отчет в опасностях доверчивости и опасностях скептицизма и прокладывать путь между ними.

Поиск истины скорее интеллектуальное приключение, чем выполне­ние компьютерной программы

 

. Я где-то уже доказывал, что успехи науки должны поддерживать в нас оптимизм относительно поиска знания и позволяют нам утверждать, что мы способны найти правдоподобное объяс­нение нашему опыту во многих сферах (см. мою заметку в конце этой главы). Нас также не должно пугать открытие, что наше мышление дви­жется по кругу. Слишком долго мы были очарованы Евклидом. Линейный взгляд на знание, возникший как нечто очевидное, не работает даже в математике, как показали альтернативные теории геометрии XIX века и признание Гёделевской незавершенности аксиоматических систем в XX веке10. Напротив, мы идем к циклическому взгляду на знание, который я назвал «интеллектуальным бутстрапом», к самоподдерживающемуся ха­рактеру мировоззрения, освобожденного от примитивных произвольных вымыслов необходимостью подчиняться рациональным критериям все­общности и экономии.

В поиске знания есть по крайней мере два цикла. Один — герменевти­ческий: нам нужно верить, чтобы понимать, и нам нужно понимать, чтобы верить. Вот почему стратегия скептицизма столь неплодотворна. Почему я верю, что существуют кварки, хотя ни одна частица с дробным зарядом экспериментально явным образом не наблюдалась? Оставьте ненадолго свои сомнения и посмотрите, как вера в связанные кварки позволяет нам объяснить разнообразные явления (адронный спектр октетов и декупле-тов; глубоко неупругое рассеяние), в противном случае, лишившиеся бы ясности. Однако невозможно вечно опираться на необъясненную гипо­тезу «невылетания» кварков, и я должен надеяться, что когда-нибудь мы сможем понять теорию поведения кварков (квантовую хромодинамику) до степени, включающей «невылетание».

Второй цикл эпистемологический: то, как мы познаем, контролиру­ется природой объекта, и природа объекта открыта нам через наше зна­ние о нем. Должно существовать общее соответствие между актом по­знания и знанием, и все наши концепции должны строиться на признании этого соответствия. Наш доступ в мир квантов ограничен принципом нео­пределенности Гейзенберга. Если мы требуем локализованной ясности ньютоновской эпистемологии, нам придется забыть о существовании кван­тов. Если мы принимаем сокрытость этого мира как часть его природы, то должны быть готовы к встрече с его уникальной реальностью, даже если это приведет нас к онтологическим затруднениям. Мы встречаемся с миром на его условиях. Мы не можем навязывать физическому миру свои представления о его развитии, но мы должны позволить ему формировать нашу мысль и пути  познания. Томас Торенс чрезвычайно настойчиво

подчеркивал неизбежную зависимость знания от природы того, что по­знается. Он ратует за «развитие того, что Клерк Максвелл (Clerk Maxwell) назвал новым знанием, при котором мы позволяем новым откровениям при­роды требовать от нас нового образа мысли, так чтобы процесс мышле­ния соответствовал процессам в природе». Равным образом, богословы должны работать «в соответствии с постоянно меняющимся аксиомати­ческим образом мышления, который так хорошо служит для обнаруже­ния тайн природы». «Следовательно, богословская наука должна стро­ить такие концепции Бога, которые )остойны Его; великий Ориген наста­ивал на... концепциях, которые бы воздействовали на наш разум одной только природой Божественного Величия».

Нельзя сначала сформулировать теорию о способе познания Бога, а потом пытаться проверить или реализовать ее, наполняя материальным содержани­ем. Способ познания Бога от начала и до конца определяется тем, каким пу­тем Он действительно познается'.

Для ученого, серьезно интересующегося богословием, этот акцент на эпистемологическом первенстве объекта познания является наиболее цен­ным и близким по духу аспектом мысли Торенса. Он отдает себе полный отчет в недостаточности силы рационального предвидения для описания удивительного пути развития мира. Я уже упоминал квантовую теорию для иллюстрации того, что наше мышление должно формироваться реаль­ностью, с которой мы сталкиваемся.

Бог познаваем потому, что милосердно пожелал быть познаваемым. Действие откровения не принимает форму тайной передачи неоспори­мого знания; напротив, знание передается посредством событий и людей, которым присуща особая открытость к божественному присутствию и к указаниям на постоянную надежду. РональдТиман говорит, что доктри­на откровения «может быть непротиворечивой, если она сформулирова­на как «повествуемое обетование». Я бы сделал ударение на историч­ности, заменив это выражение на «повелительное обетование». Мысли­тель «снизу-вверх» не хочет просто рассказывать истории, но указать на явление.Тиман говорит, что «понять библейское повествование как обе­тование Божье - значит поверить, что распятый Иисус жив», но добав­ляет: «Богословие не может объяснить ни почему, ни как люди приходят к вере в такое парадоксальное заявление». Я не утверждаю, что вера в воскресение определенно доказуема, но в 6-й главе попытаюсь показать, что она рационально обоснована.

Как же все это происходит на практике? Томас Хаксли (Huxley) сове­тует нам «сесть перед фактом, как маленький ребенок, приготовиться от­бросить все заранее сложившиеся мнения и смиренно следовать туда, куда бы ни вели вас глубины природы; или вы ничему не научитесь»20. Этот совет не удивил бы автора Первого послания от Иоанна, который выразил свое эпистемологическое богословие в словах:

О том, что было от начала, что мы слышали, что видели своими очами, что рассматривали и что осязали руки наши, о Слове жизни, — ибо жизнь яви­лась, и мы видели и свидетельствуем, и возвещаем вам сию вечную жизнь, которая была у Отца и явилась нам, — о том, что мы видели и слышали,

возвещаем вам... (1 Ин 1:1-3).

Но мы, конечно же, более искушены и знаем, что понятие «факта» далеко не беспроблемно. Научные факты не так бесспорны, как показания электронного счетчика или отпечатки на фотографических пластинках. Скорее, они есть интерпретации этих непосредственных наблюдений, ин­терпретации, которые глубоко укоренены в наших теоретических пред­ставлениях, что эти показания стали сигналом Z0, а отпечатки — знаками распада омега-минус-гиперона со странностью «три». Существует симби­оз между теорией и экспериментом; мы не можем смотреть на мир, не имея «очков за глазами». Чем более личностный характер носит встреча с реальностью, тем сильнее ее значение будет зависеть от интерпретаций участников встречи. Или, можно сказать, тем сильнее она будет зависеть от культурного оформления этих ментальных очков. «От этих слов опять произошла между Иудеями распря. Многие из них говорили: Он одержим бесом и безумствует; что слушаете Его? Другие говорили: это слова не бесноватого; может ли бес отверзать очи слепым?» (Ин 10:19-21).

Разнообразие религиозных утверждений может показаться какофони­ей. Но это можно рассматривать как неизбежное следствие поисков того, чья слава должна быть сокрыта, чья бесконечность никогда не может быть поймана в наши конечные сети, чей свет преломляется различными куль­турными призмами человечества. Сущность не может быть понята с по­мощью априорных аргументов. В то время как богословская традиция старается, по словам Викентия Леринского, апеллировать к вере, которая «всегда, всеми и всюду принимается», существует также и осознание про­тиворечивости, свойственной церкви, так что «любое реалистичное отно­шение к феномену христианства включает в себя понимание невероятности того, что когда-нибудь будет достигнуто полное согласие относи­тельно его идентичности. Это не означает, что христиане не способны вместить разногласия в приемлемые границы. Но имеющееся многообра­зие— это именно то, что составляет единство». Не существует стандарт­ных рецептов для христианских «очков за глазами». Ненси Мерфи смот­рит на такое разнообразие с оптимизмом, считая, что различные деноми­нации и секты предоставляют возможность для «проведения богословс­ких экспериментов». Можно считать, что в своем различии они состав­ляют стереоскопическое целое, так что нужно стремиться не к экклезио-логическому единообразию, а к многообразию подходов. Однако, если обратиться к разнообразным мировым религиозным традициям — труд­ности многократно возрастают. (Это будет темой одной из последующих глав). Однако, я убежден, что познание Бога должно основываться на опыте; такое богословие нуждается в информации, которая, по словам Джор-джаТирела (Tyrrell) «не прикреплена к доске религиозным авторитетом», но открыта для критической оценки. Именно потому, что я считаю Никейский символ веры источником такой информации, я собираюсь иссле­довать его в последующих главах.

Данные для христианского богословия могут быть найдены в Писании и в предании (включая, разумеется, и наш собственный опыт) и в таких общих представлениях о порядке и цели, которые могут появиться при участии разума в процессе развития мира. Вместе они составляют то, что физик мог бы охарактеризовать как «феноменологический» взгляд — то есть множе­ство данных, в совокупности наводящих на размышления. В физике можно затем двинуться дальше и попытаться сформулировать теорию — то есть экономичную интерпретацию широкой эмпирической картины, которая может претендовать на правдоподобное описание реальности. В науке пе­реход от феноменологии к теории можно проиллюстрировать на примере перехода от простых разговоров о том, что частицы состоят из кварков, к разговорам о теории поля для понимания поведения кварков (квантовая хромодинамика). В богословии переходом от феноменологии к теории будет переход от основного христианского утверждения «Иисус есть Господь» к доктрине воплощения. Я уже указывал, что задача богословия настолько слож­на, что неразумно ожидать полностью разработанной теории. Напротив, у нас могут быть различные модели, ни одна из которых полностью не описы­вает реальность, но каждая, если ею пользоваться аккуратно, проливает свет на определенный круг явлений.

Не думаю, что стоит расстраиваться из-за реалистичной нетребова­тельности такого подхода. Даже в науке, при переходе от сравнительной простоты физики элементарных частиц к сложности теории конденсиро­ванного состояния или биологии организмов, приходится довольствоваться тем интеллектуальным успехом, которого удается достичь. Квантовая те­ория обнаруживает большую объясняющую силу (при использовании ее для обсуждения поведения кварков в протонах или ядерных процессов в звездах), но неразрешенные затруднения, связанные с измерениями, по­казывают, что мы не понимаем ее и после более шестидесяти лет изучения. Точно также не кажется удивительным, что, несмотря на множество по­пыток объяснить проблему зла", его непримиримая тайна бросает вызов нашему богословскому пониманию.

Различие между объяснением и пониманием очень важно для бого­словия. Понимание в науке есть глубокий опыт, выходящий за рамки про­стых предсказаний или модного сейчас понятия алгоритмической сжима­емости. Последним пользуются, когда, применяя простые правила, хотят получить сложные результаты. Чтобы увидеть, что ни один из этих подхо­дов не ведет к «пониманию», представьте, что открыли закон, согласно которому в определенный день определенного месяца погода всегда одна и та же независимо от года. Такое правило было бы надежным и простым средством для предсказаний и очень компактным. Но была ли бы утолена наша жажда понимания? Почему погода демонстрирует такую замечатель­ную цикличность? Только при получении удовлетворительного ответа на этот вопрос, мы почувствовали бы, что поняли суть.

Понимать что-либо — значит чувствовать интеллектуальную удовлетво­ренность представленной картиной. Иногда для этого необходимо долгое терпеливое просеивание и объединение возможных объяснений. Так назы­ваемая «стандартная модель» структуры материи появилась именно таким путем, в результате тридцатилетних усилий ученых, занимающихся физикой элементарных частиц. Деятельность ранних Вселенских соборов, от Никеи до Халкидона, дает некоторые аналогии в богословии. Иногда понимание приходит как схождение множества линий аргументов к общему заключе­нию,- процесс, который Вильям Уевел (William Whewell) назвал «совпаде­ние». Историко-научные теории (такие, как космология Большого Взрыва или эволюционная биология) обычно так и рождаются. Постепенно возрас­тающая вера в Бога может служить примером из богословия. Иногда пони­мание достигается через принятие новой перспективы, откуда нагроможде­ние беспорядочных фактов видится как новая и вполне удовлетворительная система. Обнаружение спиральной структуры ДНК преобразило попытки понять молекулярную основу генетики. Христианская концепция страдающего Мессии объяснила отношение Иисуса к Израилю, что не могло быть достигнуто на основе упований на воина-освободителя.

Понимания можно добиться и не имея детальных объяснений. Дар­вин чувствовал, что понял эволюционную сложность земной жизни, хоти из-за незнания открытий Менделя в генетике, не мог объяснить меха­низма возникновения изменчивости, на которой «работает» естествен­ный отбор. В христианском богословии спасающая сила смерти Христа была понята из опыта существования церкви первых веков, хотя тео­рии искупления появились позже и до сих пор имеют лишь частичное объяснение.

Способность понимания опережать объяснение тесно связана с поня­тием веры. Это не вежливые слова, прикрывающие необоснованное ут­верждение. Они указывают на способность воспринимать полноту вещей, интуитивное озарение, для осознания подлинности которого не нужен детальный анализ. Порыв разума направлен не во тьму, но в свет. Дости­жение понимания таким путем не снимает необходимости искать после­дующие объяснения, насколько это возможно, но озарение включает в себя молчаливую уверенность, что такое объяснение будет найдено. В науке это широко распространено. Поль Дирак (Dirac) рассказывал, как одна из фундаментальных идей относительно квантовой теории букваль' но «осенила» его во время воскресной прогулки. Он был слишком осто­рожен, чтобы немедленно решить, прав ли он, а закрытые в тот день биб­лиотеки препятствовали немедленной проверке идеи. Тем не менее «в течение ночи уверенность мало-помалу росла», и утром в понедельник он убедился, что был прав. Математик Анри Пуанкаре (Poincare) полагался на свою интуицию. Важная мысль пришла ему в голову «в тот момент, когда я поставил ногу на подножку [автобуса]... я не проверял ее правиль­ность... но чувствовал замечательную уверенность».

Не все в вере открывается «по дороге в Дамаск»; многое предполагает постепенный рост убежденности, и достижение понимания не поддает­ся датировке. Однако общим является приобретение понимания силой целого, более интуитивным осознанием, чем детальными доказательства­ми. Торенс говорит

о различии между дискурсивным методом доказательства, присущим геомет­рии и родственным наукам,... и онтологическим методом доказательств, ко­торый рождается, когда открывается что-либо абсолютно новое, и наш ра­зум вынужден концептуально принять самоочевидную реальность. Такой акт согласия называют ответом веры, означающим признание и принятие исти­ны, которая захватывает разум и не отпускает его. Подлинная вера в Бога, например, неизбежно включает в себя концептуальное согласие такого типа, поскольку человеческому разуму дозволено отвечать доверием на открове­ние Бога, которое свидетельствует само о себе.

Вовлеченность в это движение веры развивает скрытые способности, ко­торые Майкл Поляни верно охарактеризовал как абсолютно необходи­мые в научной деятельности и родственные всем другим рациональным формам человеческих исследований. «Мы знаем больше, чем можем ска­зать». Таким образом возможно преодолеть ограниченность логических построений. Остин Фаррер заключил остроумные, но не вполне убеди­тельные рассуждения о возможности теодицеи признанием того, что

ценность теоретических ответов, какими бы убедительными они ни были, ограничена. Они расчищают путь для такого понимания истины, которое умоз­рительными заключениями достичь невозможно. Крестьяне и домохозяйки находят то, что философы ищут напрасно; суть истины не познается в рас­суждениях, но только верой.

Осознание ограниченности логических рассуждений не есть потакание антиинтеллектуализму, но скорее признание того, что фундамент знания шире, чем совокупность разрозненных аргументов.

Понимание - это венец знания, и его приобретение призывает к ин­туитивному синтезу значения. Панненберг говорит, что «Гёдель описал этот синтез как рассудочную интуицию, которая дополняет и превосхо­дит размышления». Благодаря своему скрытому характеру, такое знание не может быть сведено к соблюдению эпистемологических правил. Мы не должны ни злоупотреблять, ни бояться этого отсутствия формализо­ванной методологии. Научный метод плохо поддается детальному объяс­нению на философском уровне, а Эрнан Макмуллин так комментирует по­пытки взяться за решение этой задачи:

Главный вопрос таков: разъясняют ли они, что ученый реально делает! И опас­ность в том, что в случае, когда они этого не объясняют, философы сочтут это недостатком ученого, а не проблемами их собственного формального языка.

Если мы не можем сказать, это еще не значит, что мы не знаем. Поляни о тех, кто отказывается признавать интуитивное применение научной ин­дукции, сказал, что они «сочли бы такой путь познания дешевым мисти­цизмом. В то время как этот путь не более таинственен, чем наша способ­ность понимать, хотя, конечно, и не менее». Томас Нейджел сказал о нашей способности создавать действенные концепции, выходящие за пре­делы нашего непосредственного опыта: «Нас поддерживает какой-то интеллектуальный оптимизм: вера, что мы обладаем безграничной способ­ностью понимания того, чего мы еще не постигай».

Богословие, разумеется, сталкивается с дополнительными трудностями из-за тоге что не только его метод неточен, но и его безграничный Пред­мет неизбежно находится за пределами понимания конечного разума. В результате легче сказать, чем Он не является, чем что Он есть. Многое в богословской мысли возникло как реакция на неудовлетворительные опре­деления. Халкидонское определение отделило приемлемое от неприемле­мого; оно более преуспело в отвержении христологически еретического, чем в артикуляции христологически ортодоксального. Лендон Гилки гово­рит, что «обычно берется еретическое, чтобы создать богословское - факт, который профессиональные богословы должны помнить с большей благо­дарностью, чем они привыкли это делать». Далее он продолжает: «Поэто­му, чтобы понять доктрину, в первую очередь мы должны понять, что она отвергает, а затем пытаться понять глубокое позитивное утверждение, ко­торое она надеется сохранить». Говоря языком математической физики, многое в богословии связано с теоремами несуществования.

Здесь было бы уместно вспомнить о предостережениях апофатичес-кого богословия против чрезмерного рационального доверия к нашим пустопорожним разговорам о тайне божества. Нам нужна интеллектуаль­ная отвага, но не безрассудность. Я должен добавить к моей оптимисти­ческой цитате из Нейджела ссылку на его последующую сентенцию: «Но мы также должны осознавать, что мир, возможно, простирается далее на­шей способности его понять, независимо от того, как далеко мы продви­нулись». Насколько более истинно это по отношению к Богу.

Стенли Яки может говорить с некоторым раздражением: «Если указа­тели не указывают однозначно, то зачем тогда они вообще нужны?». Но наш опыт не может дать ясное понимание Бога. Мне больше нравятся слова Дэвида Баррела, который говорит о необходимости «сохранять от­личие Бога от мира, и делать это так, чтобы показать, как тот, кто непозна­ваем, может быть познан». Он говорит, что «вопрос лежит на грани чело­веческого понимания, то есть на пересечении разума и веры — место, о котором можно знать, но где нельзя обитать».

Попытки выразить знание Бога требуют пространных обращений к аналогии. Следовательно, богословие должно свободно использовать воз­можность обращаться к символам'*. Такое признание — суть рациональ­ного богословия, а не отрицание. Обращение за помощью к символу никоим образом не противоречит утверждению истины, напротив, неко­торые глубокие истины могут быть выражены только символически.

Даже наше столкновение с тайной человеческой личности предъявляет схо­жие требования: отсюда важность поэтов и художников. Арбиб и Гессе говорят: «Символизм не столько попирает логику, сколько составляет бо­лее общую систему, чем логика, и эта нелогичность пронизывает сам язык так же, как и невербальный символизм»". Широкое понимание природы рационального необходимо, если мы собираемся отдать должное бога­тому разнообразию опыта. Уорд говорит:

Высочайшее проявление философского разума состоит в принятии и приме­нении новой организующей идеи или новой интерпретации уже существую­щих идей, которые позволяют построить новую, более обстоятельную схему для понимания мира. Это действие творческого и созидающего разума. Он определенно не дедуктивен, ибо только разрабатывает то, что уже суще­ствует. Но он и не индуктивен также. Это предполагаемая деятельность, ко­торая подбирает и организует первичные данные в особую творческую кар­тину — подобно конструированию модели, соответствующей целому миру, путем творческого развития большого количества догадок.

Как и многие другие, я бы хотел видеть ценность классических «доказа­тельств» существования Бога скорее, как заставляющих думать прозре­ний, а не как убедительных логических выкладок. Они являются частью тех «сходящихся линий возможной аргументации»49, которые составля­ют доказательство в теизме. Нелогичность любой другой точки зрения была подчеркнута Гилки: «Доказуемый Бог косвенно достижим через при­влечение других, более четких принципов или фактов». (Современный пример того, как эти принципы могут играть такую роль, содержатся в призыве Джона Лесли к тому, чтобы «созидающие этические требова­ния» делали работу, традиционно относящуюся к личному Богу. Как мне кажется, в позиции Лесли есть опасность слишком сильного проталкива­ния аксиологических «доказательств», ценных для меня, скорее, в более скромной роли прозрений).

Центральным для всего разговора о познании Бога является призна­ние того, что оно недоступно для нас на чисто рассудочной основе. Я верю в кварки, но признание их существования никак не задевает меня и не угрожает моему существованию. Это радикально отличается от веры в Бога, которая влияет на все, что я делаю и на что надеюсь. «Откуда же исходит премудрость? и где место разума?., вот, страх Господень есть истинная премудрость, и удаление от зла — разум» (Иов 28:20,28). Лейбниц говорил, что «если бы геометрия также сталкивалась с нашими страстями и повседневными интересами, как этика, мы бы оспаривали и попирали ее немногим меньше, несмотря на доказательства Евклида»". Нужно быть очень внимательными, чтобы видеть, не затемнен ли наш поиск религиоз­ной истины сопротивлением Божьей воле или желанием утешать себя небесно комфортным одеялом. С другой стороны, признание неизбеж­ных ограничений в поведении при принятии религиозной веры не означа­ет, что это принятие сводимо к символическим заявлениям о том, как мы будем себя вести. Экспрессивистский взгляд на религию сегодня очень популярен, но я не могу отказаться от решения посвятить себя когни­тивному поиску, с которого я и начал эту главу, ибо реальность — это единственная надежная опора для нашего ответа экспрессивизму.

Одна из причин привлекательности экспрессивистского взгляда в том, что он дает наглядное объяснение необъяснимому для многих сопро­тивлению религии фальсификациям. Но здесь моя позиция проста: бес­компромиссное упорство в поведении похвально, тогда как бескомпро­миссное упорство в вере — не всегда. В одном случае мы демонстрируем твердость, в другом — упрямство. Ранее я уже обосновывал неприятие обскурантистской, не поддающейся корректировке картины религиоз­ной веры. Общее у богословия с другими метафизическими мировоз­зрениями то, что оно одновременно ни глухо к контр свидетельствам, ни непосредственно не фальсифицируется ими. Другие аргументы в пользу того, чтобы не довольствоваться простыми экспрессивистскими описа­ниями, приводит Майкл Баннер. Он обращает внимание на феномен по­тери веры: «Характерная черта религиозной жизни - потеря веры... Как же так случается, что люди выпадают из религиозной жизни?» Это лег­ко объяснить с когнитивной точки зрения (очевидно, что человек пере­сматривает свои воззрения и при потере веры, и при обращении, даже если он это и отрицает); но это намного менее понятно с точки зрения экспрессивизма, в частности, потому что он часто не сопровождается существенным пересмотром моральных приоритетов.

Более того, экспрессивизм есть слишком экзистенциальный, психоцен­трический взгляд на веру. Естественное богословие (понимаемое как по­иск Бога посредством разума и основного опыта) является противоядием, напоминая нам, что существуют такие причины для веры, которые лежат вне поведенческих схем людей. Я не буду снова приводить соображения о природной красоте и плодотворном балансе, обнаруживающемся в ос­новных структурах космоса, которые привели в наше время к возрожде­нию естественного богословия как основы для веры в Бога.

В основном, это возрождение возникает из признания того факта, что физическая все­ленная неудовлетворительно объясняет свое собственное существование, что наука сама по себе не может утолить нашей жажды понимания, и поэтому мы вынуждены задуматься над тем, что в случайном мире, как сказал Торенс, «его глубочайшая тайна лежит вне его собственной реаль­ности». Инициатива этого движения в основном исходила от физиков. Богословы были более осторожны; последователи Барта могут считать, что вся теория ведет к искаженным представлениям. «Из логики вопроса следует, что если мы протянем хоть мизинец естественному богословию, это вынужденно повлечет за собой отрицание откровения Бога в Иисусе Христе. Естественное богословие, которое не стремится быть единствен­ным хозяином — не есть естественное богословие». Эта цитата взята из комментария Карла Барта на декларацию Бармена (Barmen) против наци­стов, и я убежден, что на него чрезмерно повлияла вера в то, что «герман­ское богословие», выработанное той частью церкви, которая содейство­вала Гитлеру, было результатом искажения, к которому склонно естествен­ное богословие. Ответ, конечно же, не в отрицании естественного бого­словия, а в его интеграции с остальными богословскими дисциплинами в едином стремлении познать Бога. Эту тему настойчиво проводит Томас Торенс, несмотря на влияние, которое оказал на него Барт в целом. Ненси Мерфи выразила это так: «Таким образом, получается, что решающий шаг... состоит в таком походе, который не делает различия между есте­ственным богословием и богословием откровения, а обращается к рели­гиозной традиции для того, чтобы дать взвешенную концепцию Бога». Такой подход привлекает ее как стратегия для «эффективной апологети­ки», но я думаю, что он равно необходим и для эффективного основного богословия.

Подозрительное отношение к естественному богословию не всегда имеет такую явную идеологическую подоплеку, как в случае с Бартом. Нередко это объясняется тем, что богословы сильно обожглись, когда физико-богословские построения XVIII и XX веков (Пейли (Paley) и Брид-жуотерские трактаты) рассыпались под ударами Дарвина, и теперь дуют на воду. Определенно, это был урок, который стоит усвоить. Современ­ное естественное богословие не занимается отдельными событиями, про­исходящими в процессе развития мира (оно не утверждает, что только при непосредственном вмешательстве Бога из неживой материи могла возникнуть жизнь), а рассматривает основные законы, лежащие в основе этого процесса (как, например, антропный принцип). В этом состоит ответ на критику Юма о том, что космологические аргументы слишком антропоморфичны для Творца и основаны на аналогии с человеческим кон­струированием. Современные открытия связаны с устройством мира, где необходим тончайший баланс всего лишь для вероятности того, что все­ленная сможет самореализоваться в результате эволюции. Похоже, что здесь, говоря языком Ветхого Завета, мы имеем дело с bard (божествен­ное творение), а не с 'asah (человеческое делание), с основами природы, а не с зависящей от обстоятельств историей.

Ошибки естественного богословия в прошлом не исключают его воз­можного успеха в настоящем. Наука 1750-1850-х гг. также наделала немало ошибок (флогистон, теплород) и выдвигала идеи, которые были весьма плодотворными, но в несколько иной форме, чем это представляли себе их авторы (гипотеза Прута (Prout) о том, что элементы состоят из различ­ных комбинаций водорода, предвосхитила современные идеи о ядерных структурах). Меня, как ученого, часто поражает постоянный страх бого­словов ошибиться. Сам я не вполне согласен с утверждением Поппера о том, что «смелые предположения» — основа науки (научный метод дол­жен быть более рациональным; нельзя опираться лишь на рискованные предположения), но готовность разрабатывать идеи, которые могут ока­заться ошибочными или неточными — неизбежная цена научного про­гресса. Можно было бы предположить, что свойственные богословию как науке трудности повлекут за собой такую же отвагу. Временами (святооте­ческий период, Реформация) так оно и было, но не всегда. Конечно, и сегодня можно встретить примеры удивительных богословских фантазий, но все же главное в современном богословии —трезвая рассудительность, и я вижу сильное нежелание идти на интеллектуальный риск, особенно там, где он требует взаимодействия с другими дисциплинами. Отсюда широко распространенное пренебрежение богословами естественными науками.

Чтобы естественное богословие по-настоящему расцвело, ему требу­ется большее внимание именно к богословию. Я также верю, что исклю­чительно полезным было бы более активное вовлечение ученых с биоло­гическим образованием. Последние, возможно, не проявят большого эн­тузиазма, потому что память о дарвиновском погроме еще жива в их со­обществе и даже возбуждается снова фарсом «науки творения». Они мо­гут опасаться, что подходящим богом для естественного биологического богословия окажется Шива, господь творения и разрушения. Последнее соображение имеет не больше оснований, чем имели бы опасения физи­ков, что подходящим богом естественного физического богословия окажется имперсональная абстракция Великого Математика. Обе формы исследования ограничены и поэтому дадут только ограниченное понима­ние, нуждающееся в коррекции и ревизии исходя из других источников познания божественной природы. Майкл Бакли убедительно показал, что корни современного атеизма, лежащие в XVIII веке — в потере ориента­ции части богословов, полагавшихся только на естественное философс­кое богословие, и оставивших в стороне целостный христианский опыт:

Религия, переставшая опираться на ее собственную природу и опыт и утвер­ждающая, что ее опора - в философии, становится естественной философи­ей, становится механикой... Если сама религия не имеет внутренних основ, на которые она может опереться, то переход ее внутренней пустоты в прямое отрицание — это только вопрос времени".

Богословие без естественного богословия попадает в гетто, отрезанное от знания физических основ творения; естественное богословие само по себе — уязвимо, способно не более чем на конкуренцию с радикальным натурализмом. Опять мы видим, насколько важно, чтобы богословские изыс­кания велись комплексно.

Естественное богословие также может черпать материал из прозре­ний гуманитарных наук. Джереми Бегби приводит афоризм Тиллиха (Tillich): «Если религия — суть культуры, то культура — форма религии» и сам ком­ментирует: «Каждый акт культуры имплицитно религиозен, пусть и не­преднамеренно. Он неизбежно опирается на абсолютный или основопо­лагающий смысл». Маритен (Maritain) говорил, что «художник, осознает он это, или нет, обращается к Богу, когда смотрит на вещи». Тайна ис­кусства и литературы — через звуки, краски и слова мы постигаем то, что волей-неволей принимаем за глубокую истину —имеет великое значение. Я не могу относиться к этому факту как второстепенному — легкой по­этической ряби на поверхности прозаической реальности. Напротив -это откровения, раскрывающие более глубокий смысл. То, что мир несет в себе такой смысл, наиболее естественно можно объяснить тем, что мир несет в себе проблески своего Творца. Георг Штайнер говорит: «Я могу выразить это только таким образом (любая хорошая поэзия, музыка или картина скажет лучше): творение эстетично, поскольку это творение»67. Ранее он писал: «Существует язык, существует искусство, потому что су­ществует «иной». Мы снова сталкиваемся с сигналами трансцендентно­го. Особое значение для Штайнера имеет свойство музыки быть «во времени свободном от временности»". Он верит, что «суть музыки - быть центром человеческого понимания, т.е. его способности прикоснуться к метафизическому опыту или избежать контакта с ним». Эта последова­тельность колебаний воздуха во времени способна говорить нам о том, что вечность — факт, который не может быть проигнорирован. Я согла­сен с тем, что «вопросы: «Что такое поэзия, музыка, искусство?», «Может ли их не быть?», «Как они воздействуют на нас, и как нам понимать это воздействие?» — вопросы, в сущности, богословские», ибо я думаю, что наш эстетический опыт должен быть понят как участие в радости творе­ния, а также в муках рождения творения и искупления (учитывая замеча­ние Барта о том, что «красота Бога охватывает как жизнь, так и смерть, как радость, так и страх, как то, что мы называем прекрасным, так и то, что мы называем уродливым»). Я бы хотел сказать моим друзьям, испы­тывающим трудности с верой: «Можете ли вы отвергнуть музыку? Если нет, тогда вы признаете то измерение реальности, трансцендентное материи, которое может указывает вам на «реальное присутствие» говоря словами Штайнера. Естественное богословие искусства - пред­мет высочайшей важности.

В буквальном понимании этот предмет изучает духовную сторону человеческой жизни как ключ к нашей творческой природе. Говард Рут (Howard Root) писал:

Где нам искать плодотворное, стимулирующее, глубокое отражение того, что должно быть живым в XX столетии?.. Мы смотрим на поэта, или писателя, или драматурга, или режиссера. В творческом отражении искусства мы видим себя по-новому, начинаем лучше понимать себя и слегка касаемся тех источников творческого воображения, которые питают нас в естественном богословии".

Далее он пишет: «Точка отсчета естественного богословия - не убеждение, а обостренное восприятие». Словом, как я уже показывал, естествен­ное богословие имеет скорее интуитивный, чем демонстративный харак­тер. Его постижения опираются на множество источников. Я согласен, что «все искусство связано с откровением», но мне кажется, что Тимоти Гориндж демонстрирует необоснованное подозрение по отношению к холодному рациональному исследованию, свойственному человеческому пониманию, когда продолжает: «Искусство, в действительности - един­ственная верная форма естественного богословия».

Эта глава — вариации на знакомую тему. В дискуссии о богословском

знании мы попытались отдать должное особенностям данной дисциплины, в то же время сравнивая ее с многими другими формами рационального познания, включая науку. Такой подход распространен среди ученых, серьезно интересующихся богословием, а также принимается и некото­рыми богословами. Панненберг говорит, что богословие - «наука о Боге», это означает «изучение тотальной действительности с точки зрения ре­альности, которая полностью определяет ее и в целом, и в отдельных частях». Как мне кажется, богословие имеет двоякую роль: во-первых, это исследования специалистами конкретных типов жизненного опыта и прозрений, которые мы определяем как религиозные (основное богосло­вие); во-вторых, это широкая объединенная дисциплина, которая включа­ет результаты всех специальных исследований (включая научные и ее соб­ственные) во всеобъемлющую схему понимания (философское богосло­вие). В первом случае о богословии можно говорить как об одной из наук; во втором случае — это метанаука. Поскольку я считаю существование Бога основой для возможности такой интегрирующей дисциплины, я пред­почитаю называть ее философским богословием, а не метафизикой. Един­ство знания и единство Бога тесно связаны. Я верю и в то и в другое.

Убежденность в том, что наука и богословие — интеллектуальные род­ственники поддерживает интерес к богословию в философии науки. На меня оказали большое влияние работы Майкла Поляни'. Я полагаю, что его мнение о том, чем занимаются ученые, действительно может быть при­нято практикующим ученым. Выделяемый им непрерывный процесс суж­дений и оценок, происходящий в замкнутой компании единомышленни­ков, но претендующий на универсальность, одинаково характерен и для того, что происходит в науке (которую Поляни, в отличие от большинства занимающихся философией науки, действительно знает изнутри), и для методологии других дисциплин, таких как богословие, где даже труднее сказать, чту мы знаем и почему мы знаем это. Поляни говорит, что «пони­мание—не произвольный акт и не пассивный опыт, но ответственный акт, требующий всесторонней обоснованности. Такое знание на самом деле объективно в смысле установления контакта со скрытой реальностью».

Недавно другой философ науки привлек внимание богословов. Это Имре Лакатос. Его описание научного метода возникло как попытка дать более удовлетворительный взгляд на прогресс науки, чем тот, который был пред­ставлен у Карла Поппера. Широко известное внимание последнего к фальсифицируемости выявляет важный аспект научной процедуры, но этого

недостаточно, чтобы представить действительную историю науки. Гипоте­зы низкого уровня, без сомнения, легко поддаются проверке (я предсказы­ваю, что красная жидкость станет зеленой, если в нее добавить компонент X, а если нет — значит моя идея никуда не годится), но гипотезы высокого уровня, такие как специальная теория относительности, не рушатся в одно­часье из-за первого же по-видимости неблагоприятного результата. Необ­ходимо принимать во внимание такую устойчивость, ибо, вообще говоря, почти все теории в большей или меньшей степени не согласуются с экспе­риментами. Идея Лакатоса заключается в том, чтобы определить исследо­вательскую программу. Такая программа имеет центральное ядро идей, ко­торое не подвергается сомнениям в пределах этой программы. В этих идеях — суть программы. В ньютоновском взгляде на Солнечную систему та­ким ядром является обратный квадрату расстояния закон гравитации. Для согласования с экспериментами и наблюдениями ядро амортизируется «рем­нем безопасности» вспомогательных гипотез, который может регулироваться в соответствии с требованиями эмпирической реальности. Когда обнару­живается, что поведение Урана не соответствует предсказанному, мы не отказываемся от ньютоновской гравитации, а вводим гипотезу об удален­ной, ненаблюдаемой планете, чье влияние нарушает движение Урана. Последующее открытие Нептуна представляет собой «ошеломляющее, драма­тичное и неожиданное» открытие, которое Лакатос считает подтвержде­нием того, что исследовательская программа достойна называться «про­грессивной». (Позднее он расширил это понятие и включил не вынужден­ное ретроспективное объяснение известных, но до определенного време­ни необъяснимых явлений.) Однако исследовательские программы могут начать деградировать, когда объем вспомогательных гипотез превышает выгоды от сохранения самого центрального ядра. Когда были обнаружены противоречия в движении Меркурия, выдвинутая вспомогательная гипоте­за о внутренней планете Вулкан, ненаблюдаемой из-за близости к Солнцу, не уменьшала, а увеличивала трудности. После двух веков величайшего ус­пеха, ньютоновская исследовательская программа стала клониться к закату. В конце концов, она была заменена эйнштейновой программой общей от­носительности, которая не только ненадуманным образом объяснила ано­малии в перигелии Меркурия, но и имела «ошеломляющий, драматичный и неожиданный» успех в точном предсказании отклонения света звезд гравитационным полем Солнца.

Ясно, что такая схема истории науки более убедительна, чем попперовская идея о смелых предположениях и неоспоримых опровержени­ях. Равным образом ясно, что она привлекательна для богословия, ибо обнаруживает определенную гибкость в объяснении детальных вопро­сов (которыми, например, могут воспользоваться и пророческая история

и теодицея) и в то же время отдает дань уважения стойкой привержен­ности центральной истине (центральное ядро богословия - существо­вание Бога и Его самопроявление во Христе). Богословие - это научная исследовательская программа!

Вероятно, самую энергичную и широкую попытку использования лакатосовских идей предприняла недавно Ненси Мерфи. Постоянная труд­ность заключается в том, чтобы обосновать требование для производ­ства новых ошеломляющих результатов. Мерфи использует католический модернизм как контрольный пример, характеризуя его как «прогрессив­ный» на основе «предсказаний» Джорджа Тирела (Tyrrell) о том, что ис­тория науки не будет противоречить библейской истории по основным вопросам, и что папский абсолютизм — преходящая фаза. Пример выгля­дит не слишком убедительным.

В лакатосовском подходе существуют две противоположные трудно­сти. Одна заключается в том, что чрезмерная гибкость позволяет ему при­спосабливаться к огромному, слишком большому количеству отдельных случаев. Если центральным ядром моей веры является то, что «Арсенал» — лучшая футбольная команда страны, я защищаю эту веру перед лицом не­удач введением вспомогательных гипотез о некомпетентности судей, от­сутствии удачи и так далее. Поскольку они и в самом деле неплохие игро­ки, время от времени они выигрывают кубок Англии или чемпионат лиги, и тогда я достигаю ошеломляющего успеха.

Другая трудность противоположного свойства. На самом деле, идея Лакатоса не охватывает все научные исследовательские программы. В ча­стности, историко-научные теории намного чаще убеждают, по-новому освещая всю совокупность старых фактов, чем делая ошеломляющие но­вые открытия (хотя я должен признать, что ранняя космология Большого Взрыва Георгия Гамова действительно предсказала что-то вроде косми­ческого реликтового излучения, хотя это находилось в забвении вплоть до открытия Пензиаса (Penzias) и Вильсона (Wilson)). Схожее наблюде­ние делает Майкл Баннер относительно дарвиновской теории эволюции. Уже достаточно распространено мнение, что ближе всего к богословию такие научные теории, которые основываются на лучшем объяснении об­щих наблюдений, а не на предсказании новых частных результатов. Имен­но поэтому я полагаю, что лакатосовская аналогия представляет, возмож­но, лишь ограниченную ценность для богословов.

Наконец, отметим наблюдаемое многими в последние годы измене­ние философского климата. Нам говорят, что мы вступили в эру постмо­дернизма. Как и большинство лозунгов, это утверждение имеет гибкий характер, что позволяет людям вкладывать в него различное содержание.

Я думаю, что Ненси Мерфи удачно описала суть постмодернизма. Он сплетен из трех нитей. Знание понимается в форме целостного мировоззрения, а не как система, построенная на отдельных фундаментальных открытиях. Язык должен пониматься в терминах употребления (Витген­штейн), а не в терминах ссылок и реальности. Сообщество имеет значе­ние как целостность, оно больше, чем нагромождение индивидуумов. Постмодернизм — это философия «всего-одним-махом». Он повлиял на богословие Джорджа Линдбека и на теорию этики Аласдера Макинтайра. Очевидно, в этом обращении к целостности есть свои преимущества. Богословие, уделяющее такое внимание принятию доктрин всей церковью, и роли богослужения в формировании логики литургического участия, обя­зано это признать. Но в то же время существует опасность упущений. Постмодернисты склонны уклоняться от вопросов истины, что можно видеть по скромности, проявляемой Линдбеком, когда он говорит об истине в богословии. Типичным для постмодернизма является возрожденный прагматизм Ричарда Рорти. который в формулировке Уильяма Джеймса (James) выгля­дит как «истина хороша, когда веришь» и быстро приводит к ситуации, когда «прагматик вообще не желает излагать «истину», не видит смысла в различении абсолютного и относительного или в проблеме, действительно ли возникают вопросы оценки». Я думаю, наука и богословие должны объе­диниться в противостоянии примитивному интеллектуальному утилитариз­му и настаивать на стремлении к трудной, но основной задаче поиска сути.

Вера — это не просто скрытый способ выражения мотивации поведе­ния. Но она и не простое интеллектуальное согласие с предположениями о реальности. Она включает в себя одновременно и «верую что», и «верую в», переплетенные друг с другом. Христианские символы веры выросли из крещальны хsymbola, исповеданий на пороге посвящения. Они зовут к послуша­нию воли так же, как и к

признанию сути.

или

Предыдущая глава Следущая глава