Книги и учебники по философии

Собрание сочинений 1 - Розанов В.В.
Ухи с налимом тоже нет в Заподной Европе

Ухи с налимом тоже нет в Заподной Европе

Русский обыватель не отдаст ее за Habeas Corpus. Если бы ему объяснили, что это такое, он сказал бы: «Я не понимаю, для чего это нужно?» Напротив, нет человека, который сказал бы об ухе с налимом: «не хочу».

Полиция «вторгается» в частный дом? Во-первых, она не «вторгается», а просто входит, – и не в своих интересах, а в интересах «благоденствующего города». Как же иначе-то? И как изловить злого человека? Притом я не понимаю, «как применяется Habeas Corpus», п. ч. Шерлок Холмс арестовывал мошенников-баронетов на дому и обыскивал многократно частные дома. Без этого вообще нельзя в общежитии, и кому неудобны предосторожности общежития, тот не живи в нем.

В 1905 году (1904? 1906?) у меня был обыск. Подошли прямо к письменному столу «барышни» (падчерицы), выдвинули все 3 ящика и стряхнули содержание их в глубокий мешок и запечатали (понятые). Ушли. Я был вежлив с полицейским офицером, и он б. вежлив. Ничего грубого, жестокого. Жена подняла было голос: и это мне показалось до того нестерпимо-деликатным в отношении офицера, что б<ыло> единственною минутою, когда я заволновался. Для человека невиновного обыск – решительно ничего, а когда он виновен – то для чего виновен? «Терпи» – закон виновного.

Тут даже интересно сказать, как вышло дело, чтобы увидеть, кто же мошенники, «беспокоящие нас по ночам» или из-за кого «беспокоят».

Толстый, мягкотелый и окончательно глупый швейцар Никифор вошел на цыпочках и шепотом конфиденциально сказал мне, что «у вас эту ночь придут с обыском». Я выпучил глаза: как? что? почему? – «Так что полицейский офицер сказал: придут с обыском». – «Из-за чего??!!» – «Так что, значит, револьвер хранится... » – «Какой револьвер??? Хорошо. Уходи». И войдя в столовую и затем к «барышне» в комнату, где была и ее мать, – сказал непонятное и удивительное сообщение швейцара. Мать – безумно перепугалась (больное, и опасно, сердце), а «барышня», вся побледневшая, выдвинула правый ящик письменного стола и, взяв письмо из него, порвала в клочки и вынесла в сортир. Все так быстро, что я даже не спросил, что это, – не догадался о связи с обыском. Затем с нею сделался (с «барышней») невыносимый припадок, и был позван (приехал уже после обыска) по телефону наугад д-р Греков (хирург известный). Через месяц уже я узнал, что она дала свой адрес для пересылки письма, не к ней, но к революционерке к одной, бывавшей у нас «как друг» и родная в дому всю зиму:

– Послушайте, – не позволите Вы дать свай адрес для письма ко мне... Оно должно прийти, на этих днях... Вы смотрите да штемпеля почтовые, – какого города: если из Ростова-на-Дону – то ко мне... Ведь у Вас самих в Ростове-на-Дону нет знакомых?

– Нет.

– Значит, письмо не Вам, а будет мне. Если я дам свой адрес, то письмо перехватят и прочтут. А письмо – ответственное... Хорошо? Вы же вне подозрения, и мало ли кто может Вам писать из Ростова-на-Дону?

– Хорошо, хорошо. Пожалуйста, пожалуйста!

Письмо пришло, а революционерка эта (пропагандировала на фабриках), бывавшая у нас не менее как через два дня на третий или через день, на этот раз не была в течение двух недель и пришла уже после того, как и получено было «письмо из Ростова-на-Дону», и произошел обыск... без результата.

Ни о чем не догадываясь (рассеянность, занятость детьми, коих 5 и все учатся), мы продолжали дружить с революционерками (две сестры, жившие душа в душу друг с другом), и они обе опять «через день или два» каждая завтракали или вечеряли у нас, иногда ночевали у нас «К которой шло письмо» и вообще она дала «закал барышне» – не была очень развита: кончила гимназию, кажется с медалью, лютеранка, атеистка и, кроме «рабочего движения» у нас и в Германии, ничем не интересовалась, – и была скучна. Но ее сестра (тоже революционерка) была обширно образованная и, главное, развитая девушка, с знанием и любовью к Гете, с грезами и мечтами, с начатками и зародышами религиозных чувств. Она была «до того русская», что, нуждаясь для пропаганды обучать в одной школе на фабрике, – перешла в православие. Она мне особенно нравилась, и, собственно, на этой 2-й сестре и была основана наша дружба с ними обеими. Вот, месяца два спустя, я спрашиваю эту «интересную» сестру, – все опять-таки рассеянно:

– Знаете, какая беда могла бы выйти. Ведь у Шурочки («барышня») порок сердца: а об обыске она сказала: Если бы меня увезли и за мною затворилась тюремная дверь – я бы умерла («разрыв сердца»).

Раз «не умерла», то и говоришь о «прошлом» спокойно. Я не упрекал, но у меня были слова: «Как ваша сестра была так неосторожна».

Она (талантливая) всегда была нежна, глубока (и мысли, и тембр голоса), – и я был поражен, когда ее голос зазвучал холодно и формально:

– Чтó же, раз идет борьба и другие люди и сидят в тюрьме, и их даже казнят, – то отчего же вашей Шурочке не сесть в тюрьму?

Я был поражен и не нашелся ничего сказать.

Но задумался. И нет-нет, все возвращусь к этому факту.

– Положим, они борются? Но ни Шурочка, ни мать ее, ни я и вообще никто из нашей семьи не борется. Сочувствуем – да. Их – гонят. Отчего им не дать приют, не спрятать, не помочь в какой-нибудь мелочи, хоть спрятать прокламации, которых сам и не стал бы читать, или их дурацкий «типографский шрифт», коим они печатают свои замечательные произведения. «Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало». Молоды. Борются. А я люблю видеть турнир. «Все же движение» и «меньше сна в нашей России».

И действительно, я сам взял бы и «шрифт», просто даже не интересуясь революцией. «Известно, обывательские люди», и как не порадеть «соседу».

Удивительно, что и эта, развитая и глубокая, не понимает, что нельзя третьих лиц совать в борьбу и опасность, когда они вовсе сюда не идут... Какая-то неразвитость, односторонность революционного понимания.

Проходили годы. И год на 3-й, 4-й я стал допытываться:

– Да как произошел самый факт? Как он мог произойти???..

Письмо... «Из Ростова Б-ной» явно могло идти тысячи писем. Б-ной – «отовсюду могли идти письма», в том числе «и из Ростова».

Так и сказали. Чего же тут особенного? Явно, письмо «Б-ной из Ростова» совершенно неуловимо для полиции, раз что «Б-на» не значится в списках следящей полиции. Как же она могла схватиться «об этом письме?» Почерк? Ну чтó такое один почерк среди ста тысяч почерков на письмах, посылаемых «вообще из Ростова». Разницы в почерках сотни – двух сотен лиц – уловимы. Но мне за небольшую свою личную письменную практику, т. е. приблизительно из 500 корреспондентов и почерков, случилось один раз встретить почерк, абсолютно совпадающий с другим уже известным почерком, но совершенно другого лица. Неужели же «там, где изучаются адреса» в самом деле «узнаются нужные письма по почерку». Нет, это может быть «удачно» и вообще «возможно искать» уже тогда, когда есть для этого фундамент, на других данных построенный. Тогда «легко находится» и «схватывается». – Притом «пишущий – виновен» – ну, его и арестуй на квартире или произведи у него обыск. А если «его местожительство неизвестно», то откуда полиция убеждена, что он «непременно в Ростове»? Таким образом недостаточно «по почерку» перебирать даже 100 000 писем из Ростова-на-Дону, но нужно перебирать в 50 – 100 миллионах писем, вообще ходящих «по России». Уловить здесь оттенки почерков – совершенно невозможно. А что «преступник N напишет письмо Б-ной», с которой он незнаком и она его никогда не видала, этого полиция вообще не могла знать; или, вернее, она знала, что этого не будет.

– Чтó же такое вышло и чтó такое случилось? Да нет другого разрешения проблемы, как то, что сидевшая 2 (чуть ли не 3?) недели дома пропагандистка на фабриках. – поджидала ареста Шурочки, – после которого и явилась бы к нам, с удивлением, негодованием на «подлое правительство» и упреками мне, как «я могу молчать, когда делаются такие мерзости». Я довольно рассеян и мог бы «вознегодовать» (ведь я о всем-то догадался через годы) и из «ни то, ни се» в отношении революции – перейти в ярые. Все они – тусклые и бездарные, а у меня «перо в руках». Вообще я очень мог бы помочь, – и меня и с других сторон «тянули». Тогда этот решительный удар, моя «ярость», горе семьи, «мать чахнет от увезенной куда-то дочери» сыграли бы свою роль. Я нашел бы «слова», которых у революционеришек нет, и «составил бы момент во влиянии на общество»... Словом, это очень понятно в счетах революции, которым горе и несчастие Шурочки и ее матери и всех пяти (еще малолетних) наших детей было нужно не само по себе, а как возбудитель ярости в видном русском писателе. Они целили совсем в другого зверя, и – не «удалось», но кинули в жерло 7 человеческих, малолетних и больных, жизней.

Против их всех воли, и вообще на «них» не обратив никакого внимания.

Кто ж деспот? и где «обыкновенный мошенник», – тот ли полицейский офицер с понятыми, который меня «обыскивал», или эти «друзья нашего дома», которых так искренно и глубоко мы любили две зимы? И из которых об идеалистке именно «мамочка» говорила: «Я ее люблю как родную».

или

Предыдущая глава Следущая глава