Книги и учебники по философии

Собрание сочинений 1 - Розанов В.В.
Время молитве, время любви - старость

Время молитве, время любви - старость

– Да! да! Мы потом помолимся, а пока будем любить (ответ молодости).

Несись, кабак отвратительный, – несись и дави. Ты никуда не попадешь, кроме ямы.

И скольких бы ты ни задавил, конец твой – пропасть.

(за занятиями; думая о публике и печати)

... ну, так вот я и хочу сказать, что «в сочинениях Розанова» находится больше общественности, больше общественного элемента, больше заботы, как бы нам прожить сейчас, как бы почестнее, поудобнее, получше, по крайней мере поменее бы бессовестности, плутовства и лени, – нежели в «opera omnia» Димитрия Сергеевича, Зинаиды Николаевны и Димитрия Владимировича. И даже гораздо, гораздо больше, чем у Владимира Галактионовича. Да я думаю – больше, чем и у Михайловского. Ибо что у вас – днями и наскоками, то у меня годами и изнурительной (но страстно любимой) работой.

Да, господа.

Хотя странно. Общественностью я действительно не интересуюсь (душа, бессмертие, Бог. – Мамочка).

Как произошло – не понимаю.

Напр., о гимназиях я сто статей написал. Но, в сущности, мне ровно наплевать, какие гимназии. По-моему – в них вовсе не надо учиться, и если гимназисты «уклоняются» (а они кажется «уклоняются») – то и все спасено.

Я люблю и уважаю: поле, лес. Улицу. Шалости. Озорство... Вашей гармонии мне вовсе не нужно. «Не ан-те-рес-но».

Но столько написал?

– От раздражения. Я не злой, но очень раздражительный человек (по Клоду Бернару – «раздражительность единственное, всеобщее качество живой материи»). Много уродства. Много уродов. Много глупости, пошлости. И вот я все пишу и пишу. «Стараюсь». Тут к «раздражению» присоединяются и «доходы» («счастливое совпадение»).

И т. к. я все-таки поумнее Пешехонки, да поумнее и сидящего в норе «Русского богатства» жида Горнфельдишки, тó и написал «на всевозможные темы» более статей и лучше (ум), чем Димитрий, Зинаида, Владимир Галактионович и, вероятно, «Соломонович» (И.).

Так.

Ну, чтó вы обо мне толкуете?

Вам надо просто молчать.

Бог – со мною.

 «И вселися в ны и очисти ны от всякия скверны», – шепчут в могилах умершие стряпчие, почившие городничие и все Гоголевское Великолепие, – видя как Михайловский дважды в году праздновал имянины, – на «весеннего» Николу и на «осеннего» Николу: и как важно раскланивался и Короленке, и подобострастному (тогда еще!) Горнфельду, и самому великому Максиму...

Если бы даже их упрашивали, убеждали праздновать «юбилеи», – Страхова, Данилевского, Кон. Леонтьева, Рачинского, теперь Эрна, Вяч. Иванова, Булгакова, Флоренского, меня: неужели мы...

Ой! ой! ой!

Ой! ой! ой!

Да потому что мы все-таки образованные люди. Не купцы и не важные чиновники. Не митрополиты, архиереи и протоиереи, «награжденные уже палицей».

«Юбилей» может встретиться в биографии только шумного общественного деятеля или литератора определенной наивности.

Мережковский подумал бы, где больше «общественности», написать ли том о русских училищах и два тома о русской семье или сделать позу, что «я ожидаю от правительства конституции» и объявить Тютчева ретроградом, а Некрасова вождем общества?

Но, поистине:

К стене примкнуто,

Быв пальцем ткнуто,

Звучит прелестно.

Этот гекзаметр Тредьяковского описывает не только старинные клавикорды, но и Димитрия Сергеевича.

Бедный мой друг, бедный мой друг.

Некрасов и Тютчев вытаскиваются единственно потому, что Дим. Сер-чу нужно писать еще томы и томы, писать всю жизнь, – но не потому, чтобы Мережковский заболел о них или Россия заболела о них. «Никто ничем не болен», но Мережковскому нужно писать.

Пиши, мой друг, старайся, – своим классически красивым почерком.

В этот красивый почерк вся вселенная уложится. Если «Паркам» не покажется все это наконец скучным.

Да. Я думаю, что хороша жизнь. Но я думаю, что иногда хороша и смерть. Как его там:

Не пылит дорога

Суворин не только не был смущен, что к нему «не пришли», но и не обратил никакого внимания. Накануне и 3-го дня – я увидел его в ночи бродящим в халате по коридору, где уставлены в шкафах «комплекты» (Нов. Вр.) и старые журналы, начиная от «Современника». Помню, он так весело рассмеялся, встретив меня в одном из «переходов» этих нескончаемых редакционных складов. У него бывала эта улыбка, совершенно молодая, юная, светлая и невинная. Я ее знал и любил., Мы всегда с ним болтали «черт знает о чем», без всякой цели и направления. Кое-что в нем и во мне было схоже (этого ему и на ум не приходило): и вот я думаю это «инженерное трудолюбие» и «я люблю мой сад».

У него «сад» – театр, актрисы, шумы; у меня – «античные монеты». Он раз заехал ко мне в автомобиле (наконец-то ему купили), и я навязал ему: «покатайте моих детей». Дети – в 1-й раз в автомобиле. Они не знали, не понимали, что такое «редактор». Кажется, и Шура была. Он так весело катал. Болтали, – помню о Куприне, которого он признавал и уважал (и Горького, вопреки Бунину, он признавал: у него было только непреходящее презрение к Леон. Андрееву).

Да... юбилей. Мне кажется, бродя внизу ночью, он обдумывал свой «Поход солдата», свои «Труды и дни», которые поистине огромны. И вот когда Горнфельд, Пропер и Айзман к нему «не пришли» и не привели за руку должного ему 60 000 руб. (авансы невыплаченные), тó он просто этого не заметил, как богатый человек не замечает должника своего. Тогда как должник воображает, что он «ждет, ловит его и хочет усадить в темницу за долг». Работа Суворина до такой степени громадна и превосходит работу «Горнфельда и Амфитеатрова», превосходит работу не какой-либо газеты и журнала, но (в моем представлении) была громаднее всей жизни и суеты этих эфимерид, тó бездарных, тó злых, то пошлых и грязных, – что Суворин, «праздную свою печать», как бы праздновал «вообще печать». Он ее любил, уважал, – уважал именно суету, движение... Милый, чудный старик. Нужно сказать – издали и «не войдя сам в газету», я не имел ни о ней, ни о нем настоящего представления и кое-что (в тоне) и мне в ней не нравится. Но «все разъяснялось с отличнейшей стороны», как только приближался. Было маленькое легкомыслие, но не хвастовство. И т. д. «Все с грехом»: но «грехи» Нов. Вр. никогда не были грехами тщеславия, пустозвонства, жадности (денежной), подхалимства. Странно, что такая «литературная газета» на самом деле была очень далеко от гноящейся «литературности» и представляла «пунцовый халат Ал. Серг.», в котором тонул смеющийся... тó смеющийся, то задумчивый... старик. Все его портреты (и молодые), для меня совершенно несносные, какие-то фальшивые и деланные, – вовсе не передают живого С-на, полного жизни, напряжения, ясности и доброты. Чего стоит один Прокофьев. Чего стоит один Гей. И всегда милый Буренин. И ученый Эльпе. И раздраженный Иванов. Или деятельный Россоловский. Было веяние какой-то доброты и благородства на всех. Во всех было что-то барственное, тоном старого русского барства, распущенного и, конечно, свинского (необходимейшая для мягкости черта). Не забудем, что «в навозе» (в коровьем хлеве) наш Спаситель родился. Суворин это отлично знал, отлично понимал и понимал, что «навоза» вычистить не только нельзя, но и неполезно. В нем было великое христианское «пусть», но он далеко не пьяно плыл в этом «пусть», но все направлял «к пользам России, и общества, и народа».

Ох, устал...

(не могу дальше писать)

или

Предыдущая глава Следущая глава