Книги и учебники по философии

Философия и зеркало природы - Ричард Рорти
3. ИДЕАЛИЗМ

Философы очень быстро пришли к пониманию того, что поиск критерия изменения значения был столь же гибельным для фи­лософии, понимаемой как анализ значения, каким было понятие права на восстание для политической философии, понимаемой как исследование верховной власти. Поэтому они поняли, что Фейерабенд неадекватно выразил свою точку зрения, когда говорил об „изменении значения". Критика его взглядов наиболее отчетливо была выражена Патнэмом:

 

Фейерабенд не может избежать тех же трудностей, которые сбили с толку позитивистов... Для того чтобы убедиться в этом, доста­точно вспомнить, что для Фейерабенда значение термина полно­стью зависит от всей теории, в которую входит термин. ...Можно, конечно, занять радикальную позицию, согласно которой любое изменение в теории есть изменение значения терминов... Но я полагаю, что Фейерабенд не избрал бы такую линию. Потому что утверждение, что любое изменение наших эмпирических вер относительно Х-а есть изменение значения термина X, значило бы отказ от различия между вопросами значения и вопросами факта. Сказать, что семантические правила естественного языка вообще невозможно отличить от эмпирических вер говорящего на этом языке, значило бы попросту выбросить за борт семантические правила языка... Вся кажимость ощущения исчезла бы, прими Фейерабенд этот курс. Потому что „ощущение" здесь зависит от скольжения туда и обратно между непривычной концепцией зна­чения и привычной концепцией14.

Понимание этой точки зрения привело философов ко второй стадии споров по поводу нашего отношения к предшествующим теориям и экзотическим культурам. Они осознали, что если чистосердечно при­нять куайновскую позицию в отношении понятия „значения", то невозможно даже захотеть задать вопрос:  „Имеют ли они в виду

одну и ту же вещь под  „   "?"   Тогда о чем вся эта  суета?

Очевидно, о том, как мы должны приписывать истинностные значения различным утверждениям. Мы хотим знать, говорить ли нам: „Большая часть сказанного Аристотелем о движении ложна", или же ска­зать: «Большая часть сказанного Аристотелем о том, что он называл „движением", истинна, но мы не верим, что есть такая вещь». Далее, в некоторых случаях мы хотим сказать: „Здесь Аристотель сглупил, даже с точки зрения его собственных понятий", а в других случаях: „Здесь мы имеем утверждение, которое могло бы быть истинным, если бы в аристотелевской физике вообще были истинные утверж­дения, но которое, увы, указывает на нечто, что не существует, и поэтому это утверждение ложно". Или, если изложить это другими словами, мы хотим сделать различие между аристотелевскими лож­ными утверждениями, которые являются результатом несущество­вания того, о чем он говорит, и теми утверждениями, которые следуют из неправильного использования им его собственного аппарата, — точно так же, как мы хотим отличить ложность утверждения „Холмс живет на Бейкер-стрит" и ложность утверждения „Холмс был женат". Чтобы сделать различия между внутренними вопросами (где ответы даются в рамках культуры, теории, рассказа, игры) и внешними вопросами (является ли эта культура той, к которой мы принад­лежим, теория — той, которую мы принимаем, история — той, в которую мы верим, игра — той, в которую мы играем), мы можем обратиться к понятию „указания" и не обращаться к понятию „зна-

 

чения." „Значение" кажется важным только потому, что оно дает нам способ указания объектов в мире, чтобы впоследствии можно было бы определить, тот ли это самый объект, с которым имеет дело наша культура, теория, рассказ или игра. Как только мы отказываемся от понятия значения, мы также отказываемся и от понятия указания, определяемого значением, — от „определяющих атрибутов" термина, указывающих референт термина.

Нужда в указании объектов без помощи определений, сущностей и значений терминов привела к необходимости, полагали философы, „теории указания", которая не должна была использовать фрегевскую машинерию, которую Куайн считал сомнительной. Это обращение к теории указания было ассимилировано потребностью в „реалистиче­ской" философии науки, которая должна была бы восстановить до­куновское и до-фейерабендовское представление, согласно которому прогресс научного исследования заключается в обнаружении все боль­шей информации об одних и тех же объектах15. Не то чтобы Кун или Фейерабенд отрицали это; скорее, их взгляды о несоизмеримости альтернативных теорий предполагали, что нами понимаются реально только те понятия „истины" и „указания", которые релятивизованы к „концептуальной схеме". Если бы не было необходимости в том, что должен быть единый язык наблюдения, общий для всех альтер­нативных теорий, как это предполагали Кун и Фейерабенд (а Куайн и Селларс дали и другие резоны для веры в это), тогда эмпиристское представление, согласно которому всегда можно было бы дать опе­рациональное определение теоретических терминов, могло быть опу­щено. Атака Куайна на первую догму сделала понятие „определения" сомнительным, а его холистическая атака на вторую догму, в со­единении с утверждением Селларса о том, что „данность чувствам" является делом окультуривания, делает понятие „операционального определения" вдвойне сомнительным. Антиредукционистские следст­вия всей этой антиэмпиристской полемики были таковы, что все, что было похоже на идеализм, стало приобретать интеллектуальную респектабельность. Можно сказать, что вопросы о том, что реально или истинно, не должны были устанавливаться независимо от данного концептуального каркаса, а это, в свою очередь, вело к предполо­жению, что, вероятно, ничего и не существует реально, кроме этого самого каркаса16. А поэтому представление о том, что мы могли бы

15            Ibid., p. 196.

16            Действительно, это предположение приходило в голову тем критикам Куайна

и Куна, которые вцепились в него как в доказательство обратного. См.: Suppe, „Search

for Philosophical Understanding", p. 151: „...если наука смотрит на мир всегда сквозь

дисциплинарную матрицу... тогда не впадает ли Кун в некоторую форму антиэмпиристского идеализма?" Израэль Шеффлер (Sheffler) предъявляет обвинение в идеализме в главе 1 своей книги Science and Objectivity (Indianopolis, 1976), но в последних главах, как мне кажется, он показал, как, даже после того, как мы откажемся от понятия „данности" К.Льюиса и большей части эмпиристской мифологии, которая обсуждалась в главе четвертой, мы, тем не менее, можем контролировать теорию наблюдения (в форме контроля менее спорными верами более спорных вер). Утвер­ждение Шеффлера (с. 39), что „мы просто имеем ложную дихотомию в представлении, что наблюдение должно быть чистым сопоставлением с недифференцированным дан-

 

найти общую матрицу исследования — нечто такое, что охватит все действительные и возможные „концептуальные каркасы" — было привлекательно для тех, кто чувствовал, что должно быть нечто истинное в старом до-куайновском и до-куновском представлении о непрерывно возрастающих по точности репрезентациях природы, слу­жащих ее отражением.

На самом же деле весь этот шум об „идеализме" — лишь отвле­кающий маневр. Одно дело — говорить (абсурдно), что мы делаем объекты через использование слов, и совсем другое — сказать, что мы не знаем, как найти способ описания матрицы прошлого и бу­дущего исследования природы, за исключением лишь способа сделать это в наших собственных терминах, тем самым поднимая возражения против „альтернативных концептуальных схем". Почти никто не хочет говорить первое. Сказать последнее, значит, если отбросить ужасающую риторику о „потере контакта с миром", просто сказать, что наши настоящие взгляды относительно природы являются единст­венным гидом в разговоре о соотношении природы и наших слов. Сказать, что мы должны приписывать референты терминам и ис­тинностные значения — предложениям, в свете наших лучших пред­ставлений о том, что существует в мире, значит сказать банальность. Утверждение, что истина и указание „релятивизованы к концепту­альной схеме", звучит так, как будто в нем содержится нечто большее, чем говорится буквально, но это не так, поскольку „наша концеп­туальная схема" рассматривается просто как указание на то, во что мы верим сейчас, — собрание взглядов, которые образуют нашу нынешнюю культуру. Это и все, что может пониматься под „концептуальной схемой" в свете аргументов, предложенных Куайном, Селларсом, Куном или Фейерабендом. Однако Патнэм, разобравшись с частью путаницы, возникшей из-за разговора Фейерабенда об изме­нении значения, к несчастью, стал трактовать различие между собой и Фейерабендом не как различие между серьезным отношением к понятию „значения" и отказом от него, но как различие между „идеалистической" и „реалистической" теорией значения.

Рассмотрение того, как развивался этот псевдовопрос, позволяет понять последнюю стадию в становлении „теории указания" из так называемой проблемы концептуального изменения. Патнэм, напри­мер, говорит:

Что было неладно с позитивистской теорией науки — так это то, что она была основана на идеалистическом или стремящемся к идеализму взгляде, и что этот взгляд не соответствует реальности. Однако идеалистический элемент в современном позитивизме вхо­дит как раз через теорию значения; таким образом, часть не-

ным, либо же так концептуально зараженным, что любой наблюдательный тест для гипотезы должен рассматриваться как процедура порочного круга", кажется мне как раз тем, что Кун должен был бы сказать об этом вопросе. Как М. Уильямc (Williams) указал мне, Кун просто не касался проблем скептицизма и не имел аргументов ни за, ни против, и, тем не менее, всегда рассматривался философами как человек, выдвигавший скептические аргументы.

 

которой реалистической критики позитивизма должна включать, по крайней мере, набросок конкурирующей теории17.

Под „стремящимся к идеализму взглядом" Патнэм имеет в виду, грубо говоря, взгляд, который „считает или имеет тенденцию считать „твердые факты" просто фактами относительно действительного и потенциального опыта, и все другие разговоры — в высшей степени производными разговорами о действительном и потенциальном опы­те" (с. 209). Он, таким образом, считает, что потребность позитивизма в операциональных определениях мотивируется не необходимостью в гарантиях различения аналитического и синтетического и, значит, фиксированного каркаса исследования (способ, который я рассмат­ривал выше), но желанием берклианского толка избежать вопросов о соотношении опыта и независимой реальности. Это, я полагаю, неверно исторически, но не это важно. Важным является настояние Патнэма на том, что „позитивизм сегодня не более обязан, чем в случае Беркли, принимать научную теорию и практику, то есть его собственная версия не дает резонов для того, чтобы полагать, что научная теория истинна или что научная практика ведет к открытию истины" (с. 209). Патнэм полагает, что философы в типичном случае имеют либо сильные „антиреалистические, либо сильные реалисти­ческие интуиции":

...антиреалист не рассматривает нашу теорию и теорию Архимеда как два приблизительно правильных описания некоторой фикси­рованной области независимых-от-теории сущностей, и он прояв­ляет скептицизм относительно идеи „сходимости" в науке — он не считает нашу теорию более лучшим описанием тех же самых сущностей, которые описывались Архимедом. Но если наша теория есть просто наша теория, тогда использование ее для решения того, подпадает ли X под объем термина χρυσός, будет в той же степени произвольным, как использование неандертальской теории для решения того, подпадает ли X под объем термина χρυσός. Единственная теория, которая не произвольна в своем использо­вании, — это та, под которой подписался бы сам говорящий.

Беда в том, что для сильного антиреалиста истина не имеет смысла, за исключением лишь в качестве внутри-теоретического понятия... Антиреалист может использовать истину внутри-теоре­тически в смысле „теории избыточности"; но он не имеет понятий истины и указания, полученных сверх-теоретически. Но объем связан с понятием истины. Объем термина есть как раз то, о чем истинен термин. Вместо того чтобы пытаться сохранить по­нятие объема через озадачивающий операционализм, антиреалист должен отказаться от понятия объема, как он делает это в отно­шении понятия истины (в любом сверх-теоретическом смысле). Подобно, например, Дьюи, он может прибегнуть к понятию „га­рантированного суждения" (warranted assertability) вместо понятия

истины... Тогда он может сказать, что „X есть золото (χρυσός)" было гарантированным суждением во времена Архимеда и не является таковым сегодня... но утверждение, что X подпадал под объем χρυσός, будет отвергнуто как бессмысленное, как и утвер­ждение, что „X есть золото (χρυσός)" было истинным, (с. 236).

Трудно найти такого философа, который подойдет под „анти­реалиста" Патнэма. Кун временами намекает, что находит понятие „более лучшего описания одних и тех же сущностей" неудовлет­ворительным, но большинство философов, на кого повлияла его кри­тика позитивистской философии науки, не видят нужды заходить так далеко. Опять-таки, философы, питающие подозрения относитель­но понятия теории о соотношении слов и мира, и те, кто, подобно Селларсу, склонны релятивизовать „истину" к концептуальному кар­касу, тем не менее, никогда не назовут бессмысленным ни одно из утверждений, которые, по мысли Патнэма, они должны назвать та­ковыми. Селларс должен был бы интерпретировать „гарантированные суждения в нашем концептуальном каркасе, но не истинные" как неявное указание на другой, вероятно, еще не изобретенный, кон­цептуальный каркас, в котором утверждения не были бы гаран­тированными суждениями. Философы, которые, подобно Джеймсу, Дьюи и Стросону, питают подозрения относительно „корреспонден­тной теории истины", тем не менее, не испытывают симпатии к понятию природы, податливой мысли, или же к выводу от „нельзя дать независимого-от-теории описания вещей" к „не существует неза­висимых-от-теории вещей". Как это обычно происходит в дебатах между „реалистами" и „идеалистами", каждая сторона пытается взва­лить бремя доказательства на другую. Так называемые идеалисты заявляют, что способны придать удовлетворительный смысл всему, что хочет сказать здравый смысл, и даже философия языка, и задают вопрос, что при этом могут добавить реалисты. Реалисты настаивают на том, что идеалистический взгляд имеет противные интуиции следст­вия, против которых нас может предохранить только теория отно­шения, называемого „соответствием (корреспонденция) между мыслью (или словами) и миром".

У Патнэма есть три линии аргументации, каждая из которых предназначена продемонстрировать, что в споре реалиста с идеалистом существует серьезная проблема и что в этом споре реалист прав. Первая линия состоит в аргументации против такого конструирования „истинно", при котором этот термин означает „гарантированное суж­дение" или же другое „мягкое" понятие, имеющее дело с отношениями обоснования. При этом предполагается показать, что успешно может быть сконструирована только теория отношений между словами и миром. Вторая линия связана с аргументацией, что определенного рода социологический факт, который нуждается в объяснении, — надежность стандарта научного объяснения или полезность нашего языка как инструмента освоения мира — может быть объяснен только на реалистических основаниях. Третья линия представляет аргумент, согласно которому только реалист может избежать вывода от „многие

 

термины, использовавшиеся в науке прошлого, ни на что не указы­вали" к „в высшей степени вероятно, что ни один из терминов науки не указывает ничего", — заключение, которое Патнэм находит спор­ным18. Я полагаю, что только третья линия соприкасается по-насто­ящему со спором с невыдуманным, из живой жизни, оппонентом. Моя проверка этого аргумента будет состоять из обсуждения указания, истины и релятивизма в следующих трех разделах. В оставшейся части этого раздела, однако, я постараюсь сказать о первых двух аргументах Патнэма достаточно, чтобы показать, что только третий его аргумент требует серьезного рассмотрения.

Утверждение Патнэма о том, что ни одно выражение типа „га­рантированное суждение" не будет иметь тех же синтаксических особенностей, как выражение „истинно", вполне обоснованно. Но не ясно, в какой степени это имеет отношение к какому-либо философ­скому вопросу. Философы, которые полагают, что „истинно" означает „суждение гарантировано", обычно либо (а) релятивизуют понятие истины к языку, теории, стадии исследования или концептуальной схеме, либо (b) объясняют, что мы не нуждаемся в понятии „истинно", если мы уже имеем понятие „суждение гарантировано". Другими словами, они предлагают либо ревизию нашего нормального исполь­зования термина „истинно", либо же вовсе отказаться от этого тер­мина. Как указывает сам Патнэм, аргументы против таких понятий, как анализ термина „истинно", столь же легки, как аргументы Мура против попыток определить „благо", и по той же причине. „Истинное, но не гарантируемое суждение" имеет смысл в той степени, в какой его имеют „хороший, но не благоприятствующий всеобщему счастью" или „благо, но не одобренное до сих пор всеми культурами". Фило­софы, которые были озабочены (в противоположность Тарскому и Дэвидсону, которые не были озабочены) тем, чтобы сказать нам кое-что об истине, что объяснит или гарантирует успех нашего поиска истины, уподобляются философам, которые готовы сказать нам больше о „благе" или „хорошем", чем это принято, нечто такое, что объяснит нам или будет гарантировать моральный прогресс. Но мало что может быть сказано в подобном духе. Если еще раз прибегнуть к аналогии с моральной философией, для понимания того, почему „благо" не­определимо, или же того, как оно используется, будет бесполезно объяснять, что действие, направленное на благо, соответствует Форме Блага или же Моральному Закону. Равно бесполезно будет говорить, что истинные утверждения соответствуют миру19.

18            Putnam, „What Is „Realism"?" Proceedings of the Aristotelian Society, 1976, p. 194

(Reprinted with changes as Lectures II—III in his Meaning and the Moral Sciences [London,

1978]). Книга появилась после того, как эта глава была написана.

19            См.: Nelson Goodman, „The Way the World Is", in his Problems and Projects

(Indianopolis, 1972), pp. 24—32, esp. p. 31: „Существует много способов бытия мира,

и каждое истинное описание схватывает один из них". Точка зрения Гудмена, я

полагаю, наилучшим образом развита Дэвидсоном в работе „On the Very Idea of a

Conceptual Scheme" (которая обсуждается позже) и в работе „Mental Events" (обсуж­

давшейся в главе четвертой, раздел 5).

 

Подходящей для „антиреалиста" позицией является как раз до­пущение, что ничего не будет экспликацией „независимой-от-теории истины", точно так же, как ничего не будет экспликацией „неинстру­ментального блага" или „нефункциональной красоты", и после чего бремя доказательства перекладывается на Патнэма. Способ, которым можно перепихнуть это бремя назад, грубо говоря, заключается в вопрошании: „Что мы потеряли бы, если бы не имели неисторического понятия независимой-от-теории истины?" Этот вопрос кажется в такой же степени разумным, как и вопрос: «Что мы получили, когда Сократ научил нас использовать „благо" так, чтобы следующие суж­дения — „плохо для меня, но, тем не менее, благо", „плохо для Афин, но, тем не менее, благо" и „претит богам, но, тем не менее, благо"» — имели смысл? Что у нас есть такие понятия истины и блага — понятия, которые свободны от всех проблем, связанных с обоснованием, — это не вызывает никаких сомнений. Равно не вызывает сомнений и то, что это понятие истины имеет определенные свойства, которых понятия утверждаемости (assertibility) или обос­нования и не собираются иметь (например, перечислять некоторые из таких свойств, которые замечены Патнэмом: если предложение истинно, истинны и его логические следствия; если два предложения истинны, то истинна и их конъюнкция; если предложение истинно, то оно истинно всегда). Это понятие ненамного старее, чем времена Сократа и Аристотеля, до наступления которых концепция „логиче­ского следствия" не была понятной. Но какой бы ни была ситуация с происхождением понятия истины, тот факт, что мы им обладаем, сам по себе не дает гарантии того, что должна быть интересная философская теория о нем. Большая часть написанного в философских книгах по поводу „истины", на самом деле, посвящено обоснованию, точно так же, как большая часть написанного по поводу „блага" посвящено наслаждению и боли. Цена четкого отграничивания trans­cendentalia от его аналогов в области здравого смысла такова, что можно остаться без материала для теоретической конструкции и без проблем, которые требуют разрешения.

Патнэм, однако, явно говорит о существовании проблем, требую­щих разрешения и не имеющих ничего общего с обоснованием. И второй аргумент, который я описал выше, представляет прямой ответ на вопрос: „Для чего нам нужно понятие истины в противоположность понятию обоснования?" Патнэм говорит нам, что оно нужно для того, чтобы объяснить надежность наших процедур исследования. Более точно, мы нуждаемся в нем для объяснения факта „конвер­генции" в науке — того факта, что старые плохие теории, тем не менее, представляют все более лучшие и лучшие приближения наших нынешних теорий20. Ясное возражение с самого начала заключается в том, что эта „конвергенция" есть неизбежный артефакт историо-

 

графии. Всегда можно будет найти такой способ пересказать историю последовательности теорий (или последовательности режимов, или форм правления), которая показывает, что наши предшественники постепенно, а иногда и рывками, прогрессировали к тому состоянию, в котором находимся сейчас мы. Нет причины полагать, что анти­реалист не сможет рассказать историю о причинном воздействии наших предков на объекты, служащие предметом нашего рассказа. Он сможет также описать, как эти объекты помогали осуществить обоснованные, но ложные описания нас самих, как за ними следовали несовместимые с этими описаниями, слегка лучшие, и так до наших дней. Если, однако, „конвергенция" рассматривается не в качестве факта истории различных дисциплин, а как факт относительно резуль­татов проверок новых теорий, тогда реалист может оказаться в лучшем положении при использовании этого факта. Бойд, сотрудничавший с Патнэмом в разработке этой линии аргументации, интерпретирует „конвергенцию" как „надежность" таких принципов, как то, что

следует исследовать в свете доступного теоретического знания, при каких условиях причинные утверждения, делаемые теорией, могли бы правдоподобно оказаться ложными — либо потому что альтернативные причинные механизмы, правдоподобные в свете существующего знания, могли бы оперировать взамен механизмов, указанных теорией, либо потому что правдоподобно ожидать от механизмов уже известного вида такого вмешательства в меха­низмы, требуемые теорией, которое не предусмотрено этой тео­рией21.

Трудно вообразить себе кого-либо, кто не присоединился бы к подоб­ному принципу, и поэтому проблем не возникает до тех пор, пока Бойд не заявляет, что мы можем принимать в расчет только такой принцип, который ведет к полезным результатам „при реалистическом понимании соответствующих побочных теорий":

Предположим, что вы всегда „угадываете", в каком месте теории пойдут в неверном направлении в экспериментальном отношении, задавая вопрос, где они могут оказаться, скорее всего, ложными в качестве объяснения причинных отношений, при условии что принятые нынешние законы представляют собой вероятное при­чинное знание. И предположим, что ваши догадки работают — что теории на самом деле идут в неверном направлении, давая неверные экспериментальные результаты, — точно там, где это ожидает реалист... Какое тут возможно объяснение, кроме того, что предлагается научным реалистом? Определенно, в качестве такого объяснения не могут выступать конвенционально или про­извольно принятые научные традиции... Если не считать, что мир не формируется нашими конвенциями, — а с таким предполо­жением  не  согласится  эмпирист,   —  тогда  невозможно,   чтобы

 

надежность  этого  принципа  была  бы  просто  вопросом  конвен­ции (с. 12)

Бойд смешивает здесь смысл, в котором процедура является надежной в отношении независимой проверки (как термометр является надеж­ным показателем дискомфорта на улице), со смыслом, в котором процедура надежна потому, что мы не можем вообразить альтер­нативы. Проверка новой теории с помощью старой не является же­лательной процедурой. Как же еще можно проверить их? Тот факт, что новые теории часто идут в неверном направлении как раз там, где старые теории предсказывают это, не требует особого объяснения. Это требовало бы объяснения только в том случае, если бы неверные вещи случились где-то еще. Мы могли бы представить, что „нереалист" не может объяснить важность старых теорий для проверки новых, если вообразим, что придуманное нами чучело утверждает, будто новые теории появляются полностью экипированными новыми на­блюдательными языками, проверочными процедурами и собственными регулятивными принципами. Но „новая теория" — это просто не­большое изменение в огромной сети вер. Ее истинность, как сказал Джеймс, по большей части, есть дело ее способности выполнять „функцию сватовства" между хранилищем старой истины и „ано­малией", которая и является причиной появления новой теории. Только некоторые из надрывных изощренных сравнений Фейерабенда могут привести к убеждению, что мы должны допустить иммунитет новой теории по отношению к любой процедуре проверки, основанной на старой теории. Такое предположение не имеет ничего общего с вопросом о том, нуждаемся ли мы в понятии „истины" в дополнение к понятию „гарантированного суждения".

или

Предыдущая глава Следущая глава