Книги и учебники по философии

Философия и зеркало природы - Ричард Рорти
6. ИСТИНА, БЛАГО И РЕЛЯТИВИЗМ

Чтобы получить более широкий взгляд на проблемы верифи­кационизма, рассмотрим следующие предположения:

Ни один из наших терминов не указывает

Ни одна из наших вер не является истинной

Невозможен никакой перевод с обыденного языка на язык, который репрезентирует мир, как он есть

Ни одна из наших моральных интуиций не является правильной (участвует в Идее Блага, отражает Моральный Закон и т. п.)

Наименее правдоподобным я полагаю последнее. Причина этого в том, что принимаемое нами в качестве морального — даже быть кандидатом на участие в Идее Блага — представляет нечто такое, что, грубо говоря, удовлетворяет или, по крайней мере, не сильно противоречит, нашим нынешним моральным интуициям. Не были ли мы опрометчивы в полагании „морально правильного" означающим „что-то вроде нашего собственного идеала поведения, только в боль­шей степени". Не отрицаем ли мы при этом подлинную возможность просто по причине верификационистской интуиции, что мы не знаем никого, кто не апеллирует к нашим интуициям, если ему есть что сказать о морали?

Я полагаю, что наилучшим ответом на эти вопросы будет раз­личение философского смысла „блага", в отношении которого возника­ет „натуралистическая ошибка", и обычного смысла, в отношении которого подобной проблемы нет. Если мы спросим: „Каковы необ­ходимые и достаточные условия для того, чтобы нечто было благом?", мы можем, вместе с Дж. Муром, сказать, что вопрос о том, имеет

 

ли благо что-либо общее с упомянутыми условиями, всегда остается открытым. Слова, подобные „благу", раз уж они трактуются в таком стиле, который присущ философской традиции, приобрета­ют смысл, который подходит этой традиции. Они становятся именем focus imaginarius, Идеи Чистого Разума, суть которой как раз и заключается в том, что она не может быть отождествлена ни с каким множеством условий. Это не значит ни того, что слово αγαθός, служило доплатоникам в качестве имени такой ничем не обусловленной сущности, ни того, что любое слово служило этой цели до того, как пифагорейцы и орфики изобрели идеализм (в обоих его смыслах). Но сейчас имеется специфически философское исполь­зование термина „благо", использование, которое не было бы тем, чем оно есть, если бы Платон, Плотин, Августин и другие не изобрели специфически платонистскую теорию абсолютного различия между вечным и пространственно-временным. Когда Мур апеллировал к нашему смыслу по поводу значения „блага", он апеллировал ни к чему другому, как к этому смыслу, смыслу, которого трудно при­держиваться без знания истории западной мысли, более свойственного обитателю Блумсбери, чем Бирмингама. „Принципы этики" должны читаться как Euthyphro, как работа в области наставительной педа­гогики и тихой моральной революции, а не как попытка описания текущего состояния лингвистической практики.

Есть также и обыденный смысл „блага", смысл слова, когда оно используется для похвалы — знак того, что нечто отвечает чьим-то интересам. В этом смысле никто также не собирается находить мно­жество необходимых и достаточных условий для блага, которые поз­волили бы понять, что такое Правильная (good) жизнь, разрешить моральные дилеммы, давать оценку яблокам и т.д. При ответе на такие вопросы приходится учитывать, что есть слишком много инте­ресов, слишком много вещей, которые надо хвалить, и слишком много различных поводов для хвалы, чтобы обнаружить соответствующие необходимые и достаточные условия. Но эта причина неопределимости „блага" совершенно отлична от той, которую я только что привел по поводу неопределимости философского смысла „блага". В этом обыденном и потерявшем товарный вид смысле слова причина того, что „благо" неопределимо, состоит не в том, что мы не могли бы ошибиться относительно того, добры ли люди или хороши ли яблоки, но просто потому, что никакой дескриптивный термин не имеет интересных необходимых и достаточных условий. В первом, фило­софском, смысле „блага" термин неопределим по той причине, что все характеризуемое нами в качестве хорошего может „логически" не иметь никакого отношения к тому, что есть благо. Единственный способ впасть в обыденное и потерявшее товарный вид состояние ума для постижения первого смысла — это начать с Платона или Мура и надеяться, что Идея придет сама.

Мой мотив в предположении двух смыслов „блага" заключается, конечно, в том, чтобы сделать правдоподобным предположение, что

 

есть также два смысла терминов „истина", „реальный" и „правильное репрезентирование реальности" и что большая часть проблем, которые озадачивают эпистемологов, происходит от шарахания между двумя этими смыслами (точно так же, как большинство озадачивающих проблем метаэтики являются результатом шарахания между двумя смыслами „блага"). Преследуя аналогию между благом и истиной, рассмотрим обыденное использование термина „истинный", при ко­тором он значит „то, что вы можете защитить против всех первых встречных". Здесь граница между обоснованием веры и ее истинностью весьма зыбка. Именно по этой причине Сократ затруднялся объяснить своим слушателям различие между двумя этими понятиями, и эти же трудности стоят перед нами, профессорами философии, когда мы пытаемся объяснить это различие первокурсникам. Когда прагматисты отождествляли истину с „тем, во что мы верим, если мы продолжаем исследование в свете нынешних данных", или с „тем, во что лучше верить", или же с „гарантированным суждением", они полагали, что следуют по стопам Милля и делают для науки то, что утилитаристы сделали для морали, когда они сделали из нее нечто такое, что можно использовать, а не просто питать к нему почтение, что может быть созвучно здравому смыслу, а не быть столь же далеким от него, как Ум Бога.

Тарский и Дэвидсон обращаются к обыденному и лишенному товарного вида смыслу „истины", а Патнэм — к специальному фило­софскому смыслу, к которому он применяет аргумент „натуралистиче­ской ошибки"40. Эти два рассмотрения минуют друг друга. Рассмот­рение Дэвидсона есть „чистый" проект обнаружения способов пред­ставления отношения между предложениями обыденного языка, на­правленный на то, чтобы сделать понятным, почему люди называют некоторые длинные предложения „истинными", рассматривая их в качестве функций от называния „истинными" более коротких пред­ложений. Патнэм предлагает „смешанный" проект демонстрации того, что наиболее полное понимание этого предмета оставляет столь же открытой, как и прежде, возможность того, что у вас нет истинных вер вообще. Так оно и есть, но, опять-таки, существует неоднознач­ность, которая обращает эту несущественность в противопоставление. Дэвидсон может сказать, без всякой попытки предвидения результата исследования и блокирования скептической „мета-индукции" Патнэ­ма, что большая часть наших вер истинна. Это утверждение следует из другого его утверждения, что мы не можем понять предположение, что большинство наших вер ложно — предположение, которое имеет смысл только в том случае, если оно поддержано подозрительным понятием „альтернативной, непереводимой концептуальной схемы". Но это не имеет силы для опровержения скептика, за исключением

40 См.: „Reference and Understanding" (Meaning and the Moral Sciences, p. 108), где Патнэм проводит точную аналогию между своей стратегией с „истиной" и стратегией Мура с „благом".

 

того, что при этом скептик вынужден сделать конкретным его пред­положение, что мы все понимаем неверно, — проект столь же трудный, каким должен быть проект делания конкретным более ограниченного утверждения, что все наши предложения, которые оканчиваются „...морально правильно", ложны. Дэвидсон, подобно Канту, говорит, что мы не можем перепрыгивать от факта, что та или иная цент­ральная вера оказывается ложной или та или иная моральная интуиция оказывается извращенной или предубежденной, к возможности, что все из них окажутся таковыми. Сомнения относительно истины или блага имеют-таки смысл только в контексте общего соглашения. Скептик и Патнэм избегают этой точки зрения, переключаясь на специфически „философский" смысл „блага" и „истины", которые, подобно Идеям Чистого Разума, предназначены для Необусловлен­ного — нечто такого, что избегает контекста, в рамках которого осуществляется дискурс, и проводится исследование, и пытается ус­тановить новый контекст.

Дэвидсон выглядит верификационистом, конвенционалистом и ре­лятивистом, если интерпретировать его утверждение, что „большин­ство вер истинно" как утверждение, что мы ближе подходим к концу исследования, к постижению того, каким является мир, к совершен­ному незамутненному Зеркалу Природы. Но такая интерпретация сродни утверждению, что мы становимся ближе к вершине плато­новского очертания, к более ясному видению Идеи Блага. Такая интерпретация рассматривает „истину" и „благо" как имена для точного приспособления схемы репрезентирования к чему-то такому, что дает содержание для схемы. Но как говорит Дэвидсон:

Было бы неверно подводить итог такими словами: мы показали, как между людьми с различными схемами возможна коммуни­кация, работающий способ, не нуждающийся в том, чего не может здесь быть, а именно нейтрального основания или общей коор­динатной системы. Потому что мы не обнаруживаем вразумитель­ного базиса, опираясь на который мы можем говорить о различии схем. Было бы равно неверным провозглашать славные новости, что все человечество — по крайней мере, все говорящие на обыденном языке — имеет общую схему или онтологию. Потому что если мы не можем вразумительно сказать, что схемы различны, мы не можем и вразумительно сказать, что они совпадают.

Отказываясь от зависимости концепции неинтерпретированной реальности, чего-то такого, что вне всех схем и науки, мы не отбрасываем понятия объективной истины. Совсем напротив. При­нимая догму дуализма схемы и реальности, мы получаем кон­цептуальную относительность и истину, релятивизованную к схе­ме. Без этой догмы такой вид релятивизации выбрасывается за борт. Конечно, истинность предложений остается релятивизован­ной к языку, но она объективна, в той степени, в какой она может быть таковой. Отказываясь от дуализма схемы и мира, мы не отказываемся от мира, но восстанавливаем непосредственный

 

контакт со знакомыми объектами, чьи личины делают наши пред­ложения и мнения истинными или ложными41.

Предположение о том, что Дэвидсон верификационист и реляти­вист, когда говорит, что большинство наших вер являются истинными или что любой язык может быть переведен на обыденный (скажем, русский), равносильно тому, что он не использует „платонистских" понятий Истины и Блага и Реальности, в которых нуждается реалист для того, чтобы сделать свой реализм драматическим и спорным (скорее, „метафизическим", нежели „внутренним" в смысле Патнэ­ма). Но Дэвидсон не „отрицает" этих платонистских понятий путем демонстрации их „противоречивости". Все, что он может сделать с ними, — это то, что Кант сделал с Идеями Чистого Разума, — показать, как они функционируют, что они могут делать и чего они делать не могут. Проблема с платонистскими понятиями состоит в не в том, что они „неправильны", а в том, что нечего особо сказать о них, или более точно: что нет способа их „натурализации" или какого-либо увязывания с остальным исследованием, культурой или жизнью. Если спросить Дьюи, почему он считает, что западная культура имеет наислабейшее представление о том, что есть благо, или же спросить Дэвидсона, почему он считает, что мы вечно говорим о том, что существует реально, или говорим нечто истинное об этом, они, вероятно, спросят в свою очередь, что вас заставляет сомневаться в этих вопросах. Если вы скажете, что бремя доказательства лежит на них и что им запрещено аргументировать от факта, что мы никогда не знали бы этого, если бы скептик был прав, к утверждению невозможности его правоты, Дьюи и Дэвидсон ответили бы, что они не аргументируют таким образом. Им не нужно взывать к вери­фикационистским аргументам; им просто нужно спросить, почему они должны беспокоиться относительно скептической альтернативы, если до сих пор никто не предъявил им какие-то конкретные основания для сомнения. Назвать эту попытку переложить бремя на скептика „верификационизмом" или смешением порядка познания с порядком бытия, похоже на то, когда „верификационистом" называют человека, который говорит, что он не беспокоится, действительно ли вещь, называемая „красной", является красной, до тех пор, пока не появятся конкретные альтернативы. Решение о том, иметь ли более высокие, по сравнению с обычными, стандарты для применения таких слов, как „истина", „благо" или „красный", насколько я понимаю, особо не дебатируется. Но я подозреваю, что это единственный спорный вопрос, который остался между реалистами и прагматистами, и я совершенно уверен в том, что философия языка не дала нам никаких новых интересных вопросов.

41 Davidson, „On the Very Idea of a Conceptual Scheme", p. 20. Я пытался разработать идею контраста между отказом от мира (как его понимает здравый смысл) и отказом от Мира (как Вещью-в-Себе, Мира, который мы никогда не могли бы понимать правильно), в своей работе „The World Well Lost", Journal of Philosophy 69 (1972), 649—666, esp. 662—663.

или

Предыдущая глава Следущая глава